Последние сто метров на пути к Азраилу («Луи Армстронг еврейского розлива», кассета 11)

{Пуск}ВЫСОЦКИЙ (не при полном параде и в плохом настроении — если верить своим глазам). Проходи, садись. — ГОРСКИЙ (смотрю подозрительно на него). С чего ты такой красный, как кумач?

В.: Цвет времени, старик.

Г.: Ну, а вообще-то ты как?

В.: Ничего. А что?

Г.: Просто так. Я это и хотел услышать.

В.: (показывает на раскрытую книгу). Ты читал про Карла?

Г.: Обижаешь, брат. Кто ж не читал про папу Карла!

В.: Я имел в виду Карла V. Он прорепетировал порядок своего погребения до совершения факта — если можно так выразиться... Он живехонький стоял за занавеской в окне своего дворца и по его приказу перед дворцом проходила похоронная процессия: члены его семьи, придворные, духовенство, инквизиторы, рать, плебс... Гроб был покрыт темной тканью, но, разумеется, пуст. А он стоял за занавеской и ухмылялся, глядя на их притворную скорбь.

Г.: А коня, на котором он выезжал в торжественных случаях, провели?

В.: Думаю, что да... Я еще до этого не дошел.

Г.: Вов, с чего это ты рассказал о лжепохоронах? В добром ли ты здравии?

В.: (преодолевая желание сматериться). И ты туда же! Все будто сговорились нарочно трепать мне нервы. Постоянно справляетесь о моем здоровье, относитесь ко мне, как к тяжелобольному, которого следует срочно поместить в палату, и не простую, а в реанимационную. Будто я не понял, что реаниматоры, которых вызвал Толян (А.В. Федотов — личный врач Высоцкого. — В.Г.) (на Малую Грузинскую. — В.Г.), чтоб «прощупать» меня?

Г.: А зачем «скорая» недавно приезжала к тебе в театр?

В.: Да так: знакомая бригада заезжала в картишки сыграть, новый анекдот рассказать и заодно посмотреть спектакль.

Г.: Значит — это не тебе они сделали укол? А люди говорят...

В.: (входит в paж). Что вы все от меня хотите, что вы ко мне пристали, а? Что я вам такого сделал? Прекратите эти ваши дурацкие выходки, которые, чтоб не сказать больше, меня просто-напросто выводят из себя! Я ничем не страдаю, я здоров. Просто мы — актеры — не можем, видимо, всегда быть в отличной форме. Даже на солнце и луну находят затмения, видимо, и мы — актеры — не лишены таких же затмений! Что я хочу? Хотел бы стать — мысль дерзкая! — 18—19-летним, так сказать, оздоровиться и омолодиться святым обманом! Но при условии сегодняшнего опыта и знаний.

Г.: К сожалению, регрессии в возрасте не бывает, разве что в человеческом сознании.

В.: Жаль, что не всегда бывает, как хочется, а выходит, как можется. И все-таки хочется выцыганить у жизни два-три-четыре сносных года, хочется о душе позаботиться, хочется написать несколько приличных вещей, которые могу написать только я и никто другой!

Г.: (натягиваю и без того слишком напряженную струну нашего разговора). Много ли шансов у тебя выжить?

В.: (трет мочку уха). Никаких. Собственно, ни у одного человека нет шансов. И каждый это знает. Потому-то люди и разводят бодягу с загробной жизнью. Нет, говорю тебе, у меня нет ни малейших шансов, и поскольку никто не подготовил меня к этому, я боюсь... Особенно боюсь — это, если я сдохну — за... Ксюху (Оксана Афанасьева — студентка Текстильного института, теперь — художник по костюму, жена известного шоумена и актера Леонида Ярмольника. — В.Г.). Я же ей и отец, и любовник, и ангел-хранитель... Мне нужно как можно дольше продержать под своим крылом Ксюху. Это моя обязанность... Потом? Не знаю, существует ли это потом... Во всяком случае — мои обязанности перед ней отнимут у меня довольно много времени, а когда ты занят, то страх, болезнь и даже смерть отступают...

Г.: Складывается такое впечатление, что ты влюбился, как впервые, в эту малолетку.

В.: Не столько впервые, сколько заново. А ведь я, старик, был уверен, что со мной уже это не произойдет, так нет — произошло. Не даром же говорят: кого минует в двадцать, того настигнет в семьдесят. Конечно, двадцать два года — это порядочная разница в возрасте, но ничего, как-нибудь переживу это.

Г.: Переживешь, безусловно. Через каких-то тридцать лохматых лет она будет пенсионеркой и тогда эта разница станет совсем незаметной.

В.: Спасибо, утешил.

Г.: Любовь к Оксане, к родителям, к детям, к жене...

В.: (подпускает)

Г.: ... идентична?

В.: Должен признаться, что я люблю, разумеется, своих родителей, но — иначе (кто осудит меня за это? кто?): мне достаточно знать, что они живы-здоровы, и сегодня я боюсь, как бы они не умерли раньше меня, чтобы не пришлось оплакивать их. Нет, моя любовь к Ксюхе — другая. Эта любовь, скажем, «опасная», скажем, даже... «роковая» (Боже, какой ужас, какие слова!), а если она не «опасная», не «роковая» — значит, просто какая-то хворь из Гонконга. Она подтачивает мои силы, а я даже не пытаюсь сопротивляться. Эта любовь, как говорят, мне противопоказана. Но мы продолжаем любить тайком, воровски, блуждать в извилинах нашего чувства, болеть собой, болеть любовью, иногда даже не бывшей нашей любовью, а чьей-то чужой, только проявлявшей себя в нас. И если эта любовь будет продолжаться, какая бы она там ни была — искренняя и реальная или лживая, покалеченная и грешная, — мы оба свихнемся. И от правды и от кривды. Право, ума не приложу, как все это квалифицировать и выразить.

Г.: Просто не верится, что ты можешь до сумасшествия любить малолетку. А сыновья?!

В.: Любовь к Ксюхе несравнима с любовью к сыновьям — более сдержанной, дозированной, мужской... (Пауза.) Так получилось, что я бросил их в дошкольном возрасте... И они до гробовой доски мне — и поделом! — этого не простят. Они будут враждебно смотреть на Ксюху — их ровесницу! — хотя я не ради нее оставил их. Все равно они будут к ней враждебно относиться, потому что она занимает место их матери. И будут к ней враждебно относиться, даже если я буду счастлив, именно поэтому, что я буду счастлив — но не с Люсиком (Людмила Абрамова — актриса, вторая жена Высоцкого. — В.Г.). Все-таки я должен быть ей благодарен за то, что не она ушла, не она отказалась от меня. Так что они в любом случае будут враждебно относиться — так и надо мне! — к моему счастью... И никогда они не примирятся с тем, что я нашел другую женщину, и для нее найдут оскорбления, потому что она без вины виноватая, в то время как их мать была святой, и я, покинув ее, сделал их идолопоклонниками, единственной религией которых стала мать... Теперь они юноши, и я никогда уже не буду менять им пеленки... Как-то странно, что все это я говорю тебе...

Г.: Не вижу ничего странного: когда любовь к кому-нибудь превращается в обожание, достигая пика и делаясь безграничной, тогда остро ощущается необходимость поделиться ею и с другими…

В.: Поверь, старик, я это делаю не из хвастовства, а из желания расширить ее пространство, наполнить ее воздухом и влагой — это своего рода жажда.

Г.: Любовь, ограниченная рамками отношений между двумя людьми, как бы ни была сильна, со временем увянет.

В.: Только при одном условии любовь может быть вечной — когда хотя бы один из любящих обладает такой силой воображения и ума, которые в состоянии оживить и придать красок вакууму. Такой любви не нужны свидетели, она питается собственными соками.

Г.: Еще одно хочу понять: почему изменилось твое отношение к Марине?

В.: (слова катятся медленно и ясно, будто слезы). Я никогда не говорил тебе, так что ты легко поймешь, насколько тяжело мне делать именно сейчас, когда приходится говорить о похоронах, на которых я являюсь одновременно и зрителем, и главным героем. И не сказал бы тебе то, что услышишь теперь, если бы ты сам не спросил. Ты и прочие спрашиваете меня, почему изменилось мое отношение к Марине, с тем упрямством, с которым на похоронах обсуждают почему, от чего умер покойник, как будто не все равно — умер ли он от рака, от воспаления легких, или его переехала машина. Мы не привыкли принимать явления сами по себе, мы всегда хотим знать «почему?». Если покойный заслуживает, чтобы его оплакивали, — оплакивай, от чего бы он ни умер. Старик, суди обо мне, как хочешь, — продолжаю отвечать на твой вопрос, — но чувств штамп в паспорте заменить не может. Последнее время меня так и подмывает легализовать нашу тайную любовь, чтобы спровоцировать Марину. Я чувствую себя вроде тех ребят, которые, сознавая свои проступки, не могут успокоиться, пока не будут наказаны.

Г.: Ты же Влади любил!

В.: По глупости!

Г.:

В.: В том-то и штука, что ее — суку! — даже и сейчас люблю, но, конечно, не так, как Ксюху. Правда, было бы несправедливо не признать, что Марина все-таки баба красивая, умная и добрая... примитивной добротой, но характер — просто катастрофа!

Г.: Ну уж и катастрофа?

В.: (сочтя определение очень верным). Катастрофа! Она меня затерроризировала слепой, животной ревностью созревшей самки — хотя сама не промах. Частнособственнические замашки у нее проявляются буквально во всем: в единовластии, в навязывании своей кочки зрения, в стремлении овладеть моим сознанием, изгнать из него все остальные образы, захватить, заполнить его целиком. Подумай только — на что баба ум свой тратит!

Г.: Откровенно говоря, я представлял себе Марину совсем не такой…

В.: Какой?

Г.: Как тебе сказать? Мне казалось, что она, извини, возбуждает, как препарат тосторон, а она действует, оказывается, как снотворная таблетка. Хотя ее можно понять: все это у нее от желания быть единственной — единственной во всем. Вот только можно ли достичь недостижимого?

В.: Значит так: ей не удастся изгнать образ Ксюхи из моего сознания. На свете есть кое-что еще, внутренний мой мир гораздо шире, чем единственное предложенное ему мерило, поэтому, естественно, ни со мной, ни с другими ее мужьями у нее не могло продолжаться долго. К несчастью, от этого недуга ее не излечил даже возраст… (Последующее плохо прослушивается). Но я говорил об истине. Так вот: Марина не способна принять истину, ее не устраивающую. А поскольку не все истины могут устраивать, она имеет талант их ставить с ног на голову… Свои поражения постоянно приписывает другим, она не ошибалась, не сомневалась, не проигрывала, а только другие… Таким образом мои незначительные ссоры с ней приобретают размеры европейские, даже вселенские…

Г.: Я слабо понимаю, о чем речь…

В.: Конкретизировать? Ну, хотя бы о моем несогласии переехать насовсем во Францию… Может, ничего бы и не произошло — если бы я отказался от своего театра и переехал к ней: просто муж и менестрель… Но я не согласился, мне, привычному к внутренней свободе, трудно жить в клетке, пусть даже золотой… Спустя несколько лет «челночных» рейсов и упреков я намекнул ей, что ради тех двух месяцев в году, когда мы действительно вместе, не стоит цепляться за связывающую нас формальность…

Г.: Неужели Оксана так хороша собой, что ради нее ты готов расстаться с Мариной?

В.: О Ксюхе я больше не буду распространяться, потому что, как правило, стоит только сообщить некоторые подробности о красивой девушке, как сразу же у тебя, Гадик, появляется желание поскорей познакомиться с ней и чего доброго даже трахнуть ее, что не совсем порядочно с твоей стороны.

Г.: А по отношению к Марине ты поступаешь порядочно?! Неужто все так непоправимо?

В.: Теперь уж ничего невозможно вернуть, как невозможно вернуть гроб, въехавший в кладбищенские ворота. Мы с Ксюхой... но это между нами... решили венчаться в церкви (намеченное венчание не успеет состояться. — В.Г.). Поставим на этом точку, пока я тебя не послал на...

{Стоп}

{Пуск}

ГОРСКИЙ:

ВЫСОЦКИЙ: в несправедливый по отношению к ним сговор. Изменить тут мы что-либо не в силах. Нам, как и всем честным и добрым людям, остается, как говорит Мишка (М.М. Шемякин — художник, график и скульптор, близкий друг Высоцкого. — В.Г.), бессонница и живая совесть. А разве сон эгоистов не равносилен смерти?

Г.: Мне интересно: твое ФИО фигурирует в каком-нибудь энциклопедическое издании?

В.: Нет. Зато фигурирует в списке должников за квартплату. Долг составляет — не падай в обморок, старик! — пятьсот рублей без пени. «А где мне их взять? Воровать прикажите?» — спросил я бухгалтера нашего кооператива как-то. А она вместо того, чтобы указать источник, где взять деньги, ка-ак набросится на меня: «Из-за вас и вам подобных меня премии лишат. Если вы не погасите задолженность в трехдневный срок, то мы будем вынуждены отключить у вас свет». Анекдот в тему: «Из ЖЭКа рейсхканцелярии приходит извещение: «Штирлиц, если не уплатите за свет, отключим рацию». Понимаешь: у меня, быть может, нет даже пятака на метро, но есть находчивость: буду писать стихи при свечах, как Пушкин. Утюг и без того не работает. Вот уже несколько лет хожу в мятых, словно гармошка, брюках. Но это к слову.

Г.:

В.: Только в Британской — ибо англичане считают, что лишь тот по- настоящему знаменит, кто удостоился внимания их энциклопедии.

Г.: Чем же тебя не устраивает Большая Советская Энциклопедия?

В.: Лет двадцать пять тому назад печаталась БСЭ. Дошли до буквы «И». В статье-справке об Ильфе и Петрове было сказано: «Реакционные писатели-декаденты, клевещущие…» и прочее. По истечении положенного срока дошли до буквы «П». И в статье-справке о писателях Петрове и Ильфе говорилось: «Петров и Ильф. Выдающиеся писатели-сатирики, создавшие бессмертные произведения…» и тому подобное...

Г.: Все это похоже на анекдот.

В.:

Г.: Какая эпитафия тебя бы устроила на собственной могильной плите?

В.: Ну, не такая, даже ради xoxмы, как в том анекдоте...

Г.: Я его знаю?

В.: Не знаю. В свой предсмертный час врач попросил жену обязательно поставить на его могиле памятник с надписью. Жена, решив сэкономить, пришпандорила к могильной плите табличку с двери его кабинета: «Доктор Никитин И.И. Прием больных с 9 до 13 часов». Для моего памятника подошел бы лаконичный призыв: «Выпейте за меня!» Но мне и этого многовато. Достаточно будет обрывков нервов и гитарных струн, брошенных на мою могильную плиту, и мое самолюбие было бы удовлетворено таким надгробием .

{Стоп}

***

К 20-летию со дня смерти В.С. Высоцкого

Вадим ГОРСКИЙ

«Луи Армстронг еврейского розлива»

К публикатору и к читателю

Похвастать, что я входил в «обойму» закадычных друзей «Луи Армстронга еврейского розлива» (эту кличку дали Высоцкому в КГБ. — В. Г.) — не могу. Мы просто иногда встречались и, что греха таить, перекидывались и прикладывались. Поэтому мои записи наших с Высоцким разговоров — это… как бы получше выразиться?.. записи сокартежника, собутыльника и соанекдотиста, а еще точнее, еще чистосердечнее — соглядатая. Филерские звукозаписи — особый жанр, со своими законами, эстетикой и профессиональными приемами. Сохранена ли здесь «чистота жанра»? Лишь отчасти. О том, что я «пишу» Высоцкого, кроме пары заинтересованных лиц из КГБ знал и еще один человек: сам — сам! — Владимир. Без малого 10 лет продолжались наши отрывочные разговоры, в которые вносила неожиданные и совсем неоправданные знаки препинания Лубянка. Шут с ней — если бы только Высоцкому с самого начала не пришлась по вкусу такая пунктуация. Ох уж эта вечная поэтическая склонность к неправильному употреблению знаков!

песней и неуемным желанием встретиться с Высоцким все равно каким путем. Меня снабдили «легендой», импортным диктофоном, и я («вкупе и влюбе» с Владимиром) стал записывать разговоры. Я почти наизусть знаю содержание кассет, уж на что на что, а на диалоги у меня всегда была профессиональная память. Но к шестидесятилетию со дня рождения Высоцкого я вознамерился переписать их (чтобы отреставрировать собственное прошлое), да где там перепишешь: в КГБ не то размагнитили пленки, не то — что менее вероятно — их потеряли или, что уже совсем невероятно, похитили! Я доволен тем, что в свое время у меня хватало ума производить стенографическую запись текста этих кассет в обычные школьные тетради, которых накопилось аж на целую книгу! (Узнай об этом на Лубянке — не миновать мне было бед.) Поэтому я задался целью — с помощью обветшалых тетрадей и собственной памяти тщательно, как в палеонтологии, восстановить кость за костью (читай: знак за знаком, букву за буквой, слово за словом, строчку за строчкой)

Всякий — даже поверхностный — читатель легко заметит, что мышление Высоцкого сплошь диалогично — эта диалогичность создавала трудности при обработке и подготовке текстов к публикации. Записанные в тетради разговоры скрупулезно «монтировались» и редактировались. Дешифровка стенографической записи привела меня к уверенности, что можно ограничиться только самыми необходимыми и немногочисленными «вырезками» из текста; в большинстве случаев они обуславливаются излишней «крутизной» слова: Высоцкий, как истинный русский мужик, не любил церемониться.

В разговорах не только сказывается поэтический и актерский талант Высоцкого, но и его склонность к юмору (хотя, как это ни парадоксально, в 1962 году он был «выгнан с волчьим билетом» из московского Театра миниатюр «за отсутствие всякого присутствия чувства юмора»). Смеялся он буквально над всем и вся, и над собой в придачу, во всяком случае при мне: «что ни слово, то ночной горшок, и отнюдь не пустой...». Даже на смертном одре — на оттоманке, которая тогда стояла в большой комнате «трехкомнатной камеры» на Малой Грузинской — Высоцкий не утратил чувства юмора. Свое предсмертное желание он сформулировал так: «Когда я откину копыта, закажите мне приличный деревянный кустюм и проследите, чтобы человек, скроивший и сшивший его, не руководствовался девизом олимпийца: главное — не результат, а участие». А на вопрос, каким ему хотелось бы остаться в памяти, ответил: «Живым, натурально! В противном случае мне придется сыграть роль трупа». Тут нет присущего говорящим для публики нарциссизма и желания выразиться поумней и посмешней: это частные разговоры. Не знаю, насколько мне удалось восстановить образ мыслей Владимира Высоцкого — не мне судить; но я уже удовлетворен тем, что он тесно пообщался со мной в моих записях…

Вадим ГОРСКИЙ,

и по совместительству филер

Печатается с оригинала: Журнал «Урал», №8 за 2000 г.

1979

Раздел сайта: