Пфандль Хайнрих: Дневник 1975 года - стереотипы видения

ДНЕВНИК 1975 ГОДА: СТЕРЕОТИПЫ ВИДЕНИЯ

Заметки на полях *

Когда я в 1976 году, будучи австрийским стажером на филологическом факультете МГУ, начал интересоваться феноменом Высоцкого, мне отовсюду советовали этим не заниматься. Одни считали, что Высоцкий — это блатной парень, чьи песни не интересны ни с текстовой стороны (поэзией их даже поклонники барда не считали), ни с музыкальной; об их исполнении и говорить не приходилось: кроме оценок вроде «хриплые крики» и «пьяный бред», ничего услышать не удавалось, а побывать на его концертах никто из моих тогдашних знакомых не считал престижным или нужным. Мои тогдашние университетские знакомые интересовались Булгаковым, Пастернаком, Цветаевой и Мандельштамом и не одобряли даже мой интерес к Маяковскому; кое-где я слышал фамилии запрещенного Бродского, полузапретного Аксенова, на проигрывателях звучал Окуджава, а на бобинах и кассетах слушали — тихо или через наушники — малопонятные мне в то время песни Галича и Кима. В диссидентских домах, в которых я тогда бывал, говорили в основном о психбольницах и лагерях, о Сахарове и о журналах эмиграции, с которыми я тогда, ввиду моих ультралевых настроений (я приехал в Советский Союз маоистом), не был знаком; исключение составлял разве что журнал «Континент». Советский преподаватель, обучавший меня в Граце русскому языку, посоветовал мне заниматься более достойными, нежели поэзия Высоцкого, темами: есть ведь прекрасный Окуджава, который тоже указывает на отдельные советские недостатки, но культурно.

Однако запретный (как я тогда считал) плод продолжал меня привлекать. Мои попытки увидеть хоть раз живого Высоцкого, к сожалению, не увенчались успехом: простояв пятнадцать, если не двадцать раз перед Театром на Таганке в надежде на лишний билет, я лишь один раз добился желанного результата: советская девушка по имени Нинель предложила мне билет по номиналу. Я готов был заплатить любую цену, но таганская публика, видимо, отличалась от спекулянтов и фарцовщиков перед Большим театром. Впрочем, и администратор Таганки отличался от большинства администраторов московских театров того времени: если на Малую Бронную и в Театр Сатиры я попадал без труда с помощью австрийского паспорта, то на администратора Таганки этот документ не производил никакого впечатления. Итак, Нинель объяснила мне не без гордости этимологию своего имени (Ленин, прочитанный справа налево), и я оказался единственный раз при жизни Высоцкого в Театре на Таганке. Высоцкий, однако, в спектакле «Товарищ, верь...», к моему разочарованию, не участвовал.

Всерьез я стал заниматься Высоцким лишь после его смерти, которая, как и многих, меня потрясла и заставила не только задуматься над этим явлением, но и основательно заняться им. В течение года, находясь в Австрии, я разными путями пополнял свою скудную коллекцию записей и вскоре понял, что сделать это по-настоящему удастся лишь в Москве. Летом 1981 года я приурочил свою поездку в Москву к первой годовщине смерти Высоцкого и благодаря личной рекомендации моих австрийских друзей (русских эмигрантов, некогда знавших Высоцкого) попал в квартиру на Малой Грузинской, познакомился с Мариной Влади, с матерью поэта Ниной Максимовной, его сыновьями, а также со знакомыми и друзьями барда (коих после его смерти появилось множество). Посмотрел я и любимовский спектакль на Таганке. Но осенью, когда я вернулся в Москву уже на целый год в качестве преподавателя немецкого языка, среди московских специалистов-филологов моя затея встретила в лучшем случае недоумение. Серьезные люди занимаются серьезными вещами, — лаконично сообщил мне профессор литературы, справедливо указав на то, что выбранный объект исследования всегда влияет на исследователя. Отовсюду я слышал, что песенные (!) тексты Высоцкого к поэзии отношения не имеют, а самые ярые противники барда не скрывали своей ненависти к нему, поскольку он, по их мнению, порочил советский строй и развращал молодежь. Я напоминаю, что все это я слышал в 1981–1982 годах и что многие из людей, помогавших мне тогда в моей исследовательской работе, предпочитали по телефону не называть своих имен и не договариваться о встрече, уж не говоря о том, что в течение десяти месяцев ко мне в гостиницу «Университетская» на Мичуринском проспекте из-за милицейской охраны приходили только иностранцы (за одним-единственным исключением). В гостиничном номере, в чемодане на шкафу, я хранил свой архив, который в мое отсутствие не один раз был обыскан неизвестными мне людьми.

Моя работа над творчеством Высоцкого продолжалась (с большими перерывами) более десяти лет и состояла главным образом в поиске материалов и записей; это время можно было бы сократить, если бы я раньше познакомился с А. Е. Крыловым, оказавшим мне неоценимую помощь на последнем этапе работы. В 1991 году я защитил диссертацию, которая впоследствии была опубликована в двух томах [1]. Затем я отошел от этой темы и занимаюсь теперь вопросами русскоязычной эмиграции последних десятилетий.

Вводные замечания

Речь пойдет о тексте Высоцкого, который впервые был опубликован в 1991 году в журнале «Октябрь» [2]; он также воспроизведен в первом томе собрания сочинений, изданного Б. И. Чаком и В. Ф. Поповым в Санкт-Петербурге. Это путевой дневник, написанный во время автомобильного путешествия из Москвы в Париж «зимой 1975 года» [3], причем речь идет главным образом о пребывании в Берлине, Страсбурге и Париже. К сожалению, мне не удалось датировать этот текст с уверенностью. По данным Федора Раззакова [4], Высоцкий был до 29 января с театром в Сочи, а 8 февраля дважды выступал в Киеве; в основном же тексте тот же автор говорит о том, что Высоцкий якобы улетел (?!) в конце января за границу; к сожалению, это не единственная неточность, которую можно обнаружить в этой книге. В своем дневнике В. Золотухин упоминает о намерении Высоцкого уехать во Францию, и эта запись датирована 20 января 1975 года [5]. И. Роговой, главный специалист ГКЦМ В. С. Высоцкого, сообщил мне (за что ему большое спасибо), что дневник Высоцкого относится к концу января — первой половине февраля 1975 года; остается выяснить дату вручения премии имени Даля Андрею Синявскому, так как на этой церемонии присутствовал Высоцкий.

Дневник 1975 года — один из важнейших документов личного плана, оставленных Высоцким. Его опубликование в более раннее время было невозможно, по-видимому, из-за некоторых упомянутых в нем фактов личного плана, касающихся семьи М. Влади. Эти несколько страниц позволяют выявить восприятие Высоцким западного мира и, в частности, его отношение к Германии и Франции. Меня при этом интересует, в какой мере его суждения об этих странах свободны и в какой — зависимы от стереотипов восприятия Запада советским человеком.

сделанных во время путешествия, а во-вторых, что Высоцкий был и поэтом, и прозаиком, и, что мне кажется в данном случае самым существенным, — актером. Постоянное вхождение в роли «перекочевало» и в его песни. Не исключено поэтому, что такая установка присуща и многим местам дневника — хотя бы потому, что Высоцкий, делая эти записи, находился в непривычной для него роли иностранца, во многом похожей на актерские роли. Если развернуть эту метафору, то и само путешествие можно представить как некую пьесу, в которой Высоцкий-человек сыграл роль Высоцкого-иностранца.

Другой, пусть и шуточный, намек, в котором есть установка на читателя, мы находим в песне «Письмо к другу, или Зарисовка о Париже». Песня возникла в результате этой поездки, и материалом для нее послужил именно анализируемый дневник.

Пишу в блокнотик, впечатлениям вдогонку:
Когда состарюсь — издам книжонку... [6]

Ввиду такой установки мы попытаемся при оценке часто не бесспорных высказываний Высоцкого воспринимать их не как его прямой голос, а скорее как результат некоего культурного самомоделирования. Рассматриваемый текст во многом является некой моделью, и потому дает нам некоторую информацию о шкале ценностей самого автора, а также о его позиции как советского человека, окруженного чуждой ему действительностью. В частности, в дневнике меня интересуют те места, где Высоцкий высказывается о загранице, о русской эмиграции и о своем месте в этом новом окружении.

— вопрос спорный. Человек, который едет за границу в качестве туриста или командированного, относится к посещаемой им стране с принципиально иным сознанием, чем эмигрант, навсегда простившийся с родиной и готовящийся к абсолютно новой жизни в новой ситуации. Тем не менее мне представляется, что описанные мной ранее [7] типы поведения можно относить в принципе к любому (не только советскому и не только российскому) человеку, оказывающемуся в окружении чужой культуры.

Представители первого типа поведения стараются раствориться в новом мире, жить с людьми, говорить на их языке, свести к минимуму общение с бывшими соотечественниками — такое поведение я назвал ассимилятивным.

Второй путь противоположен первому. Он состоит в отрицании новой действительности, в самовольной изоляции иностранца в окружающем его чужом, а часто и чуждом мире; общение происходит по большей части с соотечественниками. Этот тип поведения был назван мною антиассимилятивным.

бикультурный, — своего рода синтез первых двух. Он состоит, с одной стороны, в живом интересе к чужой культуре, в освоении языка и культурных навыков жителей новой страны, а с другой — в сознательном сохранении своего собственного языкового и культурного багажа. Таким образом, осваивание второй культуры происходит на фоне сохранения первой при постоянной их сознательной конфронтации.

— ассимилятивному, антиассимилятивному или третьему, бикультурному, — тяготеет Высоцкий. Не будем, однако, здесь строить догадок о возможном поведении Высоцкого в случае его эмиграции: прямых письменных свидетельств о такой возможности мы у мемуаристов не обнаружили. Из устных свидетельств отметим высказывание Василия Аксенова о том, что Высоцкий с Влади приезжали к нему на дачу с целью посоветоваться с ним по поводу возможной жизни в Америке; по словам Аксенова, Высоцкий «задыхался», «у него было ощущение недостатка кислорода», он думал об открытии русского художественного клуба в Нью-Йорке, и Аксенов его тогда «активно отговаривал» от такого замысла [8]. Вряд ли достоверна информация, сообщенная мне в 1981 году режиссером упомянутого телефильма, бывшим советским невропатологом Григорием Антимонием, согласно которой Высоцкий в последние годы всерьез думал о жизни во Франции; во всяком случае, она противоречит свидетельству Аксенова, который подчеркивает, что Высоцкий собирался жить «именно в Нью-Йорке, а не во Франции».

1. Германия

«любимый и ненавистный для демократических Зап<адный> Берлин»; то есть этот город-символ Запада оценивается Высоцким с позиции ГДР, о чем свидетельствует также описание пересечения границы: путешественников выпускает «любезный немец» из ГДР, а «пограничники ФРГ» (на самом деле — солдаты союзных государств) даже не проверяют паспортов. Отсутствие строгого контроля на границах западных стран Высоцкий отметит также нескольким днями позже, — видимо, оно ему пришлось по вкусу.

В самом Западном Берлине Высоцкий вдруг «ощутил себя зажатым, говорил тихо, ступал неуверенно» и даже «стеснялся говорить по-русски», так как, по его свидетельству, видел себя в роли победителя на побежденной территории. Говоря об этом дне, Высоцкий употребляет слова «скандальность», «нервность», «напряжение», однако осознает, что эти ощущения вовсе не касаются местных жителей. Как нам кажется, эти настроения являются скорее всего проекцией на окружающую действительность его же собственных комплексов, восходящих к детству в оккупированной советскими войсками части Германии. Высоцкий не скрывает своего чувства перед женой: «Даже Марине сказал, ей моя зажатость передалась. Бодрился я, ругался, угрожал устроить Сталинград, кричал (но для двоих) “суки-немцы” и т. д. Однако я их стесняюсь, что ли? Словом — не по себе, неловко и досадно». Занятно, что Высоцкий употребляет слово зажатость, которое, помимо своего психологического общеупотребительного значения имеет прямое отношение к технике декламирования и пения: в разговорной терминологии певцов, например, оно указывает на неправильное дыхание, в результате чего мышцы горла зажимаютсязажатии горла, что, впрочем, и небезопасно.

Описывая тележку, на которой мусор был уложен якобы «камушек на камушек», городские витрины, в которых «лежит чёрта в ступе» (заметим странное выражение, встречающееся также в песне «Инструкция перед поездкой за рубеж, или Полчаса в месткоме»), а также общий порядок [9] и отсутствие хулиганства («Никто не бьет стекла и не ворует»), Высоцкий явно следует традиционному стереотипу, существующему у русских в отношении немцев, согласно которому этот народ отличает трудолюбие, любовь к порядку, честность и аккуратность.

Жизнь этого богатого города вызывает у Высоцкого типичную реакцию советского человека, попавшего в то время на Запад и оказавшегося в магазине: «Хотели мы купить что-нибудь на память и для дома, но когда пришли, всего было так много, что расстроились мы и ничего не купили, только приценились для порядка и без надобности». Заметим, что описанная реакция соответствует также западному (и эмигрантскому) клише голодного советского гражданина, который якобы обязательно оказывается в шоке при виде западного изобилия. Спрашивается: не лежал ли в основе этого описания некий прежде готовый чужой текст, который следовало заполнить собственным опытом, или, говоря более общими словами, — способны ли мы переживать и ? К примеру, любой турист, попадающий на Красную площадь, не видит ли эту площадь глазами тележурналистов или тех туристов, о которых говорилось в этих документальных фильмах? И не сознательно ли Высоцкий подстроился под образ голодного советского туриста на Западе, которого удручают и утомляют западные супермаркеты?

Интересно, что именно в Западном Берлине Высоцкий, по его словам, острее всего ощущает чужбину, хотя его жена «шпарит по-немецки, как я [Высоцкий — Х. П.] на английской абракадабре». Чувство абсолютной ненужности, если верить дневнику, в Германии вызывает у него известные строки выше цитированной песни «Письмо к другу, или Зарисовка о Париже», где речь идет о советском гражданине, попавшем во Францию:

... Ваня, мы с тобой в Париже
— как в бане пассатижи.

И Высоцкий добавляет в своем дневнике: «Хотя в бане — пассатижи — нужней», предвосхищая тем самым схожую реплику из зала во время одного концерта. Весь дневник, кстати, можно рассматривать как материал к этой песне.

Дальнейшее описание Германии происходит в таком же объективном, но несколько отстраненном тоне: Высоцкий иронически отмечает труднопроизносимость названия города Карлсруе [10]; о пожилых хозяевах отеля мы узнаём, что в прошлом, должно быть, у них был «бурный роман, но теперь этот Ганс или Фриц, а может быть, и Зигфрид, постарел, а Гретхен или Брунгильда обрюзгла, но бюст сохранила и поддерживает». Интертекстов, лежащих в основе этого описания немцев, — множество: Ганс и Гретхен — из немецких сказок, Гретхен из «Фауста», оба мужских имени — из советских фильмов о войне, Зигфрид и Брунгильда — из вагнеровских опер. В присущей ему ироничной манере Высоцкий отзывается о меркантильности немцев, которые за мытье в ванной требуют доплату, а также о пуделях хозяев. Лейтмотивом описания жизни в Германии является тот факт, что Советский Союз и Германия — разные, чуждые друг другу миры, даже в тех аспектах, где якобы можно было ожидать схожести: «Нормальная ванна с гор<ячей> и хол<одной> водой, только почище наших будет гостиничных ванн да побольше». Данная структура у нас /   у них присуща также многим песням Высоцкого («У нее все свое — и белье, и жилье...», «Смотрины»).

В целом — образ Германии для Высоцкого во многом, если и не во всем, соответствует советскому (и не только советскому) стереотипу, однако его личные чувства по отношению к этой стране не враждебные, а, скорее, отстраненные, дистанцированные. Неудивительно поэтому, что дискурс дневника свидетельствует о позициях, близких к антиассимилятивному поведению.

Как только речь идет о пересечении границы, тон дневника меняется резко — пограничники вдруг не просто любезны, но приобретают человеческий облик: «На границе, в Страсбурге, нас не осматривали, а наоборот — пропустили, только спросили по-французски [11] — хотите что-то объявить из контрабанды. Мы не захотели — они не настаивали» [12]. Такая дружелюбная ирония сменяется открытым восторгом, когда в описании города Страсбурга Высоцкий выражает всю любовь к своей недавно приобретенной второй родине — Франции: «Страсбург — это город, — торжественно сообщает нам автор, в то время как о городах на своем немецком маршруте (предположительно Берлин, Марбург, Гетинген, Маннгейм, Висбаден, Франкфурт, Карлсруе или, по крайней мере, некоторые из них) ничего подобного мы не читали. — Его немцы всегда себе хотели, но никогда не получили, французы его любили и берегли. Еще бы — там еда хорошая и готический собор в мире известный, и магазины, а в них — что угодно». Я лично разделяю суждение Высоцкого (и мне Страсбург нравится больше всех остальных городов Центральной Европы), однако если вдуматься в доводы автора, то можно усомниться: город в течение многих веков принадлежал Германии — до 1681 года, а затем еще — с 1871 до 1918 года. Страсбург для Высоцкого уподобляется здесь Франции — вновь приобретенному раю, несмотря на то, что многое из описанного в дневнике является атрибутом эльзасской (то есть германоязычной) культуры: готический собор построен во времена немецкого средневековья, и трудно придумать более типичную немецкую еду, чем упомянутый Высоцким шукрут, французское наименование которого восходит к эльзасскому (немецко-диалектному) слову surkrut Sauerkraut). Даже продавщица, и та «мерсикала и хотела нам добра»; в магазинах все, что угодно (спрашивается: а полки немецких магазинов голые?), — короче, Высоцкий здесь чувствует себя как дома, и атмосфера города ему пришлась по душе. Такое видение, впрочем, вполне соответствует традиционно дружеским отношениям Франции с Россией в ХХ веке, а также тому обстоятельству, что именно Франция в течение двух столетий была в некотором смысле идеалом для россиян (вспомним отношение Пушкина, Маяковского или Ахматовой к этой стране).

Французский быт Высоцкий несколько раз в своем дневнике оценивает положительно по сравнению с соответствующими явлениями в Советском Союзе. О покупках: «Это здесь быстро и время не берет. Только все-таки досадно, что тут всё, а у нас не всем, тут красиво и быстро, а у нас не так чтобы очень». О французской забегаловке: «Вроде нашего “Арагви”, только побыстрее и посвежее. Привыкнуть к этому нельзя, как им невозможно, наверное, привыкнуть к нашему. Каждому свое». В отличие от похожих стандартных ответов экскурсоводов советского времени, этим аргументом душивших в зародыше любую попытку сравнивать несравнимое, здесь звучит голос интеллигента, с горькой иронией понимающего свою привязанность к тому краю, где он родился и воспитывался. Такая позиция в русской литературе имеет давнюю традицию — от Ахматовой («Когда в тоске самоубийства...», эпиграф к «Реквиему») через «Ностальгию» Тарковского («Живу я здесь», — отвечает человек, которого вытащили из болота) и вплоть до песни Шевчука «Родина» («Еду я на родину, // пусть кричат: уродина, // а она мне нравится, // хоть и не красавица»). Суждение о ценах, как немецких, так и французских, Высоцкий проводит без попытки разобраться в западных зарплатах («поохав на цену», «цены агромадные»), но в соответствии с ожидаемой реакцией советского туриста на Западе. Завтрак в Карлсруе, напротив, он считал бесплатным («как у них у всех западных принято»), «забыв» о том, что его стоимость, конечно же, входит в цену за ночлег, — здесь в очередной раз Высоцкий надевает маску наивного иностранца. Незнание французского языка Высоцкого раздражает, и он старается вопросами о содержании разговора вникать в его суть, что, в свою очередь, по его мнению, раздражает других. На уровне материального быта Высоцкому нравится «глазеть на вуатюры» (автомобили). Проблема возникает на личном уровне — он, привыкший к русским застольям, здесь обречен на молчание (эмигрантское клише): «Но ведь общаться-то с кем-то надо, а то веду полуживотное состояние, и думаю — зачем я здесь?» В другом месте Высоцкий с грустью передает мнение своих друзей, что его песни — непереводимы, и он, видимо, понимает, что его мир — в России, что он нужен не французам, а людям той страны, в которой он вырос и специфику которой он глубоко понимает и чувствует. Интересно, что он с некоторой осторожностью расценивает план Марины Влади переехать с семьей в Москву («но что-то у меня душа не лежит пока», «внутри у меня ни да, ни нет», «дети хорошие, а я привыкну, может быть»).

3. Эмиграция

— времени брежневских заморозков, когда советскому человеку было небезопасно общаться с эмигрантами, в частности, с эмигрантами третьей волны. Поэтому понятно, что Высоцкий ведет себя в определенных ситуациях осторожно: о вечере у «Миши» (в публикации это некий Миша из г. Коломны) он сообщает, что «осторожничал, что-нибудь скажу эдакое и сразу что-нибудь такое» — здесь даже на страницы дневника проник «внутренний редактор» с типичным для того периода иносказанием. Тем не менее Высоцкий принимает участие в вечере, на котором вручали литературную премию Андрею Синявскому, вполне осознавая возможные последствия такого поступка. На следующий день он сам рассказывает об этом советским представителям в Париже («нашим»): «Реакция слабая. Они ведь теперь тоже либералы. Хотя — кто их знает». Здесь само употребление личных местоимений выдает позицию Высоцкого: хоть они и (формально, то есть по паспорту) наши («утром виделся с нашими»), для Высоцкого-интеллигента это все-таки — они, и единства с ними он не ощущает.

Насколько Высоцкий стоит выше категорий мы — они«клюквой». Однако он самокритично добавляет, что вряд ли обратные примеры — изображение западного мира в советском искусстве — свободны от искажения исторической действительности. Одним из лейтмотивов моделирования Высоцким западного мира и эмиграции является акцент: в фильме о Есенине солдаты поют «Калинку» «с акцентом», сам Есенин говорит по-русски с английским акцентом, и даже «водку [Есенин — Х. П.] пьет с акцентом». Известно, что в «Зарисовке о Париже» Высоцкий, использовав маску советского туриста, издевается над произношением эмигрантов «второго поколения»: «и ты бы, Ваня, у них был — “Ванья”». Субституция (замена) фонем (н+j+a вместо н'+а) — это не просто акцент: здесь и замена мышления, и замена идентичности.

из дневника, рассказывающий о некоем Косте, идентичность которого мне не удалось установить [13]: «Костя говорил тосты, пьянел и был счастлив, хвастался большой поэтической и политической эрудицией, намекал на близкие отношения с Мариной, словом, вы... вался, но симпатично, я ему потакал. Он ловко подводил свою речь к цитатам из стихов и называл Пастернака Борей (как Ильича назвать Вовчик), друг его и жена балдели от нашествия знаменитостей и от гордости за высокопоставленного своего друга». Помимо потери стиля, характерной для языковой ситуации оторванности от Родины, здесь Высоцкий критикует феномен, часто наблюдаемый в эмигрантской среде: от узости круга общения, от ощущения неполноценности существования во многих эмигрантских кругах можно наблюдать усиленную склонность к интригам, к сплетням, к склокам, относящимся к внутриэмигрантской жизни. «А сплетничаем мы от скуки, — признался мне один парижский эмигрант, — причем мы варимся только в собственном соку, ругаем только своих, и поскольку нас немного, то все крутится вокруг одних и тех же лиц, и сплетни становятся все злее и однообразнее» (цитирую по памяти. — Х. П. общения, функции разных форм имен (от «Борис Леонидович» до «Боренька» для вышеприведенного примера) особенно быстро теряется в условиях эмиграции, где, с одной стороны, влияет манера общения, присущая языку страны (обращение на «ты» и, следовательно, по имени гораздо распространеннее во французском языке, нежели в русском), а с другой стороны, говорящий, видимо, не понимает места Пастернака в сознании своих бывших соотечественников. Именно на это с большим юмором намекает Высоцкий, когда проводит параллель с Вовчиком — Лениным.

4. Заключение

Анализ дневника показывает, что позиция Высоцкого в этой поездке вытекает из абсолютно самостоятельного мышления интеллигента, свободно играющего с клише и стереотипами, иронически надевающего маски для подчеркивания своего отношения к западному миру и своего места в нем. Трудно свести культурное поведение Высоцкого к одному из типов, названных в начале статьи. В целом Высоцкий является абсолютно независимой от чего бы то ни было личностью, способной и в иноязычных условиях сохранять свою позицию (а следовательно, и культуру в целом); он принципиально открыт для всего чужого, что его окружает, и стремится участвовать в нем; следовательно, он тяготеет к бикультурному типу. Вместе с тем он понимает, что многие черты западной жизни ему чужды, и это делает его поведение близким типу. Совершенно однозначно можно на основе дневника исключить какие бы то ни было ассимилятивные черты в его поведении того времени.

Ответить на вопрос, являлась ли эта поездка действительно добровольной отлучкой от Родины, — дело нелегкое; во всяком случае, название «Самоволка» (данное дневнику при публикации) явно на это намекает. Несомненно, Родина на протяжении всего путешествия присутствует в сознании Высоцкого как некий культурный фон. Однако ощущение неразрешимого конфликта между соблазном заграницы, где, возможно, многое было бы проще и легче, и желанием реализоваться в знакомых ему условиях составляло одну из драм жизни поэта. Здесь, в России, он был нужен, здесь он был интересен, здесь должна была происходить его творческая жизнь.

* Автор благодарит Яну Величук за устранение некоторых опечаток и ошибок, а также Наталью Брагину за стилистическую правку текста и ряд ценных замечаний.

[1] Pfandl H. Textbeziehungen im dichterischen Werk Vladimir Vysockijs. München, 1993; Werkverzeichnis zu den poetischen Texten Vladimir Vysockijs. Mit einem Textanhang. Graz, 1994.

[2] Высоцкий В. Самоволка // Октябрь. 1991. № 6. C. 194–200.

 Канчуков Е.  // Там же. C. 194.

[4] Раззаков Ф.

[5] Золотухин В. Дребезги. М., 1991. С. 274.

[6]  Сочинения: В 2 т. Екатеринбург, 1997. Т. 1. С. 463.

[7] Пфандль Х. О языке русской эмиграции // Рус. речь. 1994. № 3. С. 70–74.

«Высоцкий в Америке», автор Г. Антимоний. Эфир — TВ-6 25.01.98.

[9] «Немецкий порядок» Высоцкий отметил еще в посольстве ФРГ в Москве (см. начало дневника — о получении визы), а с «немецкой сверхчестностью» Высоцкий и Влади ознакомились в дороге (см. там же).

[10] В тексте публикации ошибочно: Карлерус.

[11] Не напоминает ли это определение ироническую заметку Ахматовой по поводу начала «Мертвых душ», на первой странице которых Гоголь почему-то говорит о двух русских французского таможенника, проверяющего французский автомобиль, держа в руке паспорт Марины Влади?

[12] Схожие высказывания можно найти в рассказах австрийцев, эмигрировавших в Америку, например: «Когда мы приехали и нас проверяли, один в военной форме подошел ко мне, похлопал по плечу и сказал: Take it easy. Такого я еще не видел, чтобы чиновник или полицейский сказал мне такое». (Из рассказа австрийца, эмигрировавшего в США в 1938 году; пример из документального фильма Ein geteiltes Leben, Graz, 1998).

[13] Не исключено, что речь идет о советском чиновнике за границей, что говорило бы лишний раз о том, что выше обозначенная типология эмигрантского поведения может распространяться также на людей, временно находящихся за рубежом.

Раздел сайта: